Главная
страница 1страница 2 ... страница 42страница 43
µВиктор Астафьев. Затеси§

---------------------------------------------------------------

Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 7. Красноярск, "Офсет", 1997 г.

Оригинал этого текста находится в библиотеке Сергея Фролова

http://www.fro196.narod.ru/library/astafiev/astafiev.htm Ў http://www.fro196.narod.ru/library/astafiev/astafiev.htm ---------------------------------------------------------------

µСодержание§

Тетрадь первая. Падение листа
Поход по метам

Хлебозары

Родные березы

И прахом своим

Сильный колос

Лунный блик

Хрустальный звон

Сережки


Дождик

Предчувствие осени

Весенний остров

Марьины коренья

Герань на снегу

Хвостик


Костер возле речки

Ах ты, ноченька!

Земля просыпается

Летняя гроза

Зеленые звезды

Падение листа

Паутина

Первовестник



Синий свет

"Синичка"

Знак милости

Вкус талого снега

Мелодия

Строка


Приветное слово
Тетрадь вторая. Видение
Как лечили богиню

Домский собор

Кладбище

Звезды и елочки

Печаль веков

Миленький ты мой!

Окно

Голос из-за моря



Видение

Заклятье


Источник

Раньше здесь звонил колокол

Тоска по вальсу

Песнопевица

Гимн жизни

Одинокий парус

Божий промысел

Не запрягайте женщин в плуг

Никто нас не слышит

Непонятная жизнь

На дне реки

Пойти к Жуковскому

Манская грива

Ужасная дыра

Современные украшения

Отмщение


Лес Аденауэра

Праздник солидарности

Монблан
Тетрадь третья. Вздох
Вздох

Запоздалое спасибо

Тура

За что?


Тот самый Комаров

Кружево


Записка

Старая, старая история

Белое и черное

Старое кино

Медвидевы

Будни


Ужас

Задвижка


Первый комиссар

Временное жилище

Страх

Заморское чудо



Смерть охотника

На кого беда падет

Положительный образ

Вопрос ребенка

Предел

Из далекого сна



Послание во вселенную

Мне еще многое нравится

Долбят гору

Четыре плиточки жмыха

Ярцево-Ерцево

Как моя теща блюла нравственность

Одна минута

Тетрадь четвертая. Игра

Большой стратег

На закате дня

Деревенское приключение

Жучина


Бесплатный спектакль

У знаменитого профессора

Пила

Раскопки


Хреновина

Урбанизация

Достойный ответ

С кусоцькЕм

Такая се ля ми

Злая собачонка

Чужая обутка

Шопениана

Если это любовь

Дуга


Игра

Экзотика


Тоска

Современный жених

Нет, правильно!

Стоящая надпись

Высший подхалимаж

Шуточка


Восторженный идиотизм

Гоголевский тип

Остряки-профессионалы

Разговор вологодского поэта с рязанским прозаиком

Сила искусства

Все про всех знает

Заинтересованность

Наклепки


Сдались мне эти сапоги!

Эпидемия


Тетрадь пятая. Древнее, вечное

Древнее, вечное

Унижение

Крик в тайге

Кузяка

Тихая птица



Гнездышки

Алеха


Больные ламы

Жизнь Трезора

Ягодка

Бедный зверь



И милосердия...

Он живой!

Удар сокола

Радость первого полета

Зачем я убил коростеля?

Вороны-охотницы

Орлан-могильник

Крестьянин

Мертвый таймень

Летящая звезда

Старый корабль

Максик


Глухарь

Тетрадь шестая. Последняя народная симфония

Мечта

Рукавички



Последняя народная симфония

Развращенец

Так закалялась сталь

Исторический пример

Щелкунчик

Блажь


Поэты поют

Министр и поэт

Печален лик поэта

Приговор Федора Александровича

Выстоять

Ответ анониму

Все о тебе

Вам не понять моей печали

Благословляю вас

Есенина поют

Навеки спасибо

Самый памятный гонорар

Кленовая палочка

Счастье


Постскриптум

Больше жизни

Дед и внучка

Дуда


Город гениев

Ты под какой звездой была?

Последний трагик России

Раздумья в небе

Мультатули

Аве Мария

Афганец у ног президента

Тетрадь седьмая. Рукою согретый хлеб

Рукою согретый хлеб

Бритовка


Короткий привал

Искушение

Вербное воскресенье

Кровью залитая книжка

Горсть спелых вишен

Поросли окопы травой

Макаронина

Последний осколок

Травинка

Шрамы


Какое сырое утро

Гемофилия

Две подружки в хлебах заблудились

Генерал-холуй

В Польше живет "сибиряк"

Открытие костела

Богатые за бедных

Эх, судьба-судьбина

Орден смерти
Комментарий
Виктор Астафьев. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 7. Красноярск, "Офсет", 1997 г.
µТетрадь 1. Падение Листа. Поход по метам (вместо предисловия)§

Затесь - сама по себе вещь древняя и всем ведомая - это стЕс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.


В разных концах России название мет варьируется: "зарубы", "затесины", "затески", "затесы", по-сибирски - "затеси". В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.
Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход "по метам", у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.
Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.
На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом - вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз - и сообразил!
И озеро-то нашлось недалеко от берега, километрах в пяти, глубокое, островное и мысовое озеро, с кедровым густолесьем по одному берегу и тундряное, беломошное, ягодное - по другому.
В солнцезарный легкий день озеро чудилось таким приветливым, таким дружески распахнутым, будто век ждало оно нас, невиданных и дорогих гостей, и наконец дождалось, одарило такими сигами в пробную старенькую сеть, что азарт добытчика затмил у всей артели разум.
Построили мы плот, разбили табор в виде хиленького шалашика, крытого лапником кедрача, тонким слоем осоки, соорудили нехитрый очаг на рогульках, да и подались па берег - готовиться к озерному лову.
Кто-то или что-то подзадержало нас на берегу Енисея. Нa заветное озеро собралась наша артель из четырех человек - двое взрослых и двое парнишек - лишь в конце июля.
К середине лета вечная мерзлота "отдала", напрел гнус, загустел воздух от мощной сырости и лесной гнили, пять километров, меренных на глазок, показались нам гораздо длиннее, чем в предыдущий поход.
Плотик на озере подмок, осел, его долго подновляли - наращивали сухой слой из жердей, поспешно и худо отесанных - все из-за того же гнуса, который взял нас в плотное грозовое облако. Долго мужики выметывали сети - нитки цеплялись за сучки и заусеницы, сделанные топорами на жердях и бревнах, вернулись к табору раздраженные, выплеснули с досадой чай, нами сваренный, потому что чай уже был не чаем, а супом - столько в него навалилось комара.
Но мы еще не знали, что ждет нас в ночь, в светлую, "белую", как ее поэтично и нежно называют стихотворцы, чаще всего городские, созерцающие природу из окна.
В поздний час взнялось откуда-то столько гнуса, что и сама ночь, и озеро, и далекое, незакатное солнце, и свет белый, и всЕ-всЕ на этом свете сделалось мутно-серого свойства, будто вымыли грязную посуду со стола, выплеснули ополоски, а они отчего-то не вылились на землю, растеклись по тайге и небу блевотной, застойной духотой.
Несмолкаемо, монотонно шумело вокруг густое месиво комара, и часто прошивали его, этот мерный, тихий, но оглушающий шум, звонкими, кровяными нитями опившиеся комары, будто отпускали тетиву лука, и чем далее в ночь, тем чаще звоны тетивы пронзали уши - так у контуженых непрерывно и нудно шумит в голове, но вот непогода, нервное расстройство - и шум в голове начинают перебивать острые звоны. Сперва редко, как бы из высокой травы, дает трель обыгавший, резвости набирающий кузнечишко. А потом - гуще, гуще, и вот уж вся голова сотрясается звоном. От стрекота кузнечиков у здорового человека на душе делается миротворно, в сон его тянет, а контуженого начинает охватывать возбуждение, томит непокой, тошнота подкатывает...
Сети простояли всего час или два - более выдержать мы не смогли. Выбирали из сетей только сигов, всякую другую рыбу - щук, окуней, сорогу, налимов - вместе с сетями комом кинули на берегу, надеясь, как потом оказалось, напрасно, еще раз побывать на уловистом озере.
Схватив топор, чайник, котелок, вздели котомки, бросились в отступление, к реке, на свет, на волю, на воздух.
Уже минут через десять я почувствовал, что котомка с рыбой тяжеловата; от котомки промокла брезентовая куртка и рубаха, потекло по желобку спины, взмокли и ослизли втоки штанов - все взмокло снаружи и засохло внутри. Всех нас сотрясал кашель - это гнус, забравшийся под накомарники, забивал носы и судорожно открытые рты.
Идти без тропы, по колено в чавкающем мху, где дырки прежних наших следов уже наполнило мутной водой, сверху подернутой пленкой нефти, угля ль, лежащего в недрах мерзлоты, а может, и руды какой, - идти без тропы и с грузом по такому месту - и врагу не всякому пожелаю.
Первую остановку мы сделали примерно через версту, потом метров через пятьсот. Сперва мы еще отыскивали, на что сесть, снимали котомки, вытряхивали из накомарников гнус, но потом, войдя в чуть сухую тайгу из чахлого приозерного чернолесья, просто бежали и, когда кончались силы, падали спиной и котомкой под дерево или тут же, где след, и растерзанно хрипели, отдыхиваясь.
Папа, еще возле озера, повязал мне тряпкой шею по накомарнику, чтоб под него не залезал гнус, и притянутый плотно к шее, продырявленный от костров и носки ситец накомарника прокусывать оказалось способней. Комары разъели мне шею в сырое мясо, разделали ее в фарш. Ситечко накомарника, сотканное из конского волоса, пришито было "на лицо" домодельными нитками - стежки крупные, время и носка проделали вокруг намордника ячейки, вроде бы едва и заметные, но в них один за другим лезли комары, как наглые и юркие ребятишки в чужой огород. Я давил опившихся комаров ладонью, хлопая себя по наморднику, и потому весь накомарник был наляпан спекшейся кровью. Но скоро я перестал давить комаров, лишь изредка в ярости стукал себя самого кулаком в лицо так, что искры и слезы сыпались из глаз, и комары сыпались переспелой красной брусникой за воротник брезентовой куртки, их там давило, растирало, коротник отвердел от пота, крови, прилипал к обожженной шее.
"Скорей! Скорей!" - торопили наши старшие артельщики - папы, отмахиваясь от комарья, угорело дыша, подгоняя двоих парнишек, которым было чуть больше двенадцати лет, и все дальше, дальше отрывались, уходили от нас.
Одышка, доставшаяся мне от рождения, совсем меня доконала. Напарник мой все чаще и чаще останавливался и с досадою поджидал меня, но когда я махнул ему рукой, ибо говорить уже не мог, он обрадованно и охотно устремился вслед за мужиками,
Я остался один.
Уже не сопротивляясь комару, безразличный ко всему на свете, не слышащий боли, а лишь ожог от головы до колен (ноги комары не могли кусать: в сапоги, за голяшки, была натолкана трава), упал на сочащуюся рыбьими возгрями котомку и отлежался. С трудом встал, пошел. Один. Вот тогда-то и понял я, что, не будь затесей при слепящем меня гнусе, тут же потерял бы я след, а гнус ослабшего телом и духом зверя, человека ли добивает моментом. Но затеси, беленькие, продолговатые, искрящиеся медовыми капельками на темных стволах кедров, елей и пихт - сосна до тех мест не доходит, - вели и вели меня вперед, и что-то дружеское, живое было мне в светлячком мерцающем впереди меня пятнышке. Мета-пятнышко манило, притягивало, звало меня, как теплый огонек в зимней пустынной ночи зовет одинокого усталого путника к спасению и отдыху в теплом жилище.
Впереди, на рыжем мху, что-то лежало. Белое. Я подошел и долго не мог ничего понять. Наконец-то до меня дошло - рыба! Мужики и напарник мой - парнишка, отбавили из котомок груз и бежали, даже не прикрыв рыбу мхом, не упрятав ее где-нибудь под деревом или пнем, в мерзлоту. Надо было и мне ополовинить, а то и вовсе вытряхнуть груз, но снимать котомку, развязывать ее, шевелиться... Ноги сами начали переставляться, поволокли меня дальше. Один глаз, разъеденный гнусом и грязью, закрылся, второй еще смотрел в узкую щель, ловил и ловил загорающиеся впереди светлячки затесей.
Тайга густела, появился черничник, мох все чаще протыкало травой, меж кривобоких кедров и сухопарых елей начали белеть тоненькие, в инвалидность еще с детства впавшие березы, а там пошли и осинники, тальники, вербы, ольха - предвестье близкой реки.
Я сорвал с себя накомарник, прокашлялся, отплевался, не обращая никакого внимания на комаров, поел черники, охладил ею спекшееся нутро и скоро вышел к Енисею.
На камнях, на обдуве, сидели два папы и мой напарник по артели. Они отводили от меня глаза, папа ругался, клял меня за то, что я вечно тащусь где-то, заставляю людей ждать, а когда стянул прилипшую ко мне котомку, вытряхнул на камни измичканную рыбу, у него появилась новая, более весомая причина оправдаться перед своей совестью: "Ну вот зачем ты ее тащил? Зачем? Ты чЕ, башку задрал, не видел, что мы вытряхнули рыбу, так бы ее и переэтак?! Или башкой своей агромадной сообразить не мог..."
Я забрел в Енисей и плескал, плескал освежающую, холодную северную воду на лицо, на шею, на голову. Мне текло под куртку, в штаны, в сапоги. Папа орал, чтоб я хоть куртку снял, но я не слушал его - злые, жалкие, непрощающие слезы текли, бежали из моих заплывших глаз, и я смывал их, смывал холодной водой, а под сомкнувшимися, окровянелыми веками светились, призывно реяли беленькие меты.

Хлебозары


Неторопливые сумерки опускаются на землю, крадутся по лесам и ложбинам, вытесняя оттуда устоявшееся тепло, парное, с горьковатой прелью. Из ложков густо и ощутимо тянет этим тихим теплом, морит им скот на яру, окошенные кусты с вялым листом, межи у хлебных полей, полого спускающихся к самому Камскому морю, и сами хлеба, двинувшиеся в колос.
За хлебами широкая стояла вода в заплатах проблесков. Над водою густо толкутся и осыпаются в воду поденки и туда-сюда снуют стрижи, деловито-молчаливые в этот кормный вечер. Оводы и комары нудью своей гуще делают вечер и тишину его.
Над хлебами пылит. Пшеница на полях еще и чуть не тронутая желтизной, рожь с уже седоватым налетом и огрузневшим колосом и по-вешнему зеленые овсы, как бы застывшие на всплеске, дружно повернулись к замутневшим от угара ложкам, из которых все плыло и плыло тепло к колосьям, где жидкими еще каплями жило, набиралось силы и зрелости зерно.
Тихо стало. Даже и самые веселые птицы смолкли, а коровы легли поближе к берегу, к прохладе, где меньше донимали их оводы. Лишь одиноко стучала моторка за остроуглым мысом, впахавшимся в черную воду, как в землю; с короткими всплесками опадал подмытый берег, и стрижи, вихляясь, взмывали из рыжих яров, но тут же ровняли полет и мчались над водой, сталистую поверхность которой тревожила рыба. Пена была только у берегов, но и она погасала на песчаных обмысках, и лента ее порвалась уже во многих местах.
Все шло в природе к ведру, и оттого нигде и никто не торопился, вялая размеренность была кругом и добрая трудовая усталость. Деревня с темными домами остановилась на склоне горы с редкими лесинами, отчужденно и строго мигающим сигнальным щитом и двумя скворечнями, четко пропечатавшимися в заре, тоже разомлелой от спелости и полнокровия.
Ничто не сулило тревоги, сон надвигался на землю, короткий и глубокий. Но вдруг та сторона неба, что была зa дальними перевалами и лесами, как-то разом потемнела, опустилась на только что видневшийся окоем и потекла чернотою во все стороны. Только-только еще были видны облачка, чуть завитые по краям, неживая ветла, залитая морем, ястреб, летавший над этой ветлой и недовольно кричавший, должно быть, на птенцов своих, заробевших от тишины.
И вот ничего не стало. Все затянулось тьмою. Еще чуть просвечивало небо в том месте, где была заря, но и там щелка делалась все уже и уже.
Однако темень была хотя и густа, но не клубилась она, не метала молний куда попало, не била ими по деревьям, в столбы, в избы, куда от мала до велика прячутся люди в грозу и закрывают вьюшки. Эта темень настоявшаяся, бархатисто-мягкая, и от нее тоже вроде бы наносило живородным духом и чуть-чуть тревогой, всегда таящейся в темноте.
В мир пришло ожидание. Ничто не спало, а только притаилось, даже и небо зажмурилось.
Ожидание разрешилось внезапно, как это всегда бывает, когда долго и напряженно ждешь. Ящеркой пробежало легкое пламя и юркнуло за горы. По хлебам, на мгновение освещенным, прокатилась легкая дрожь, и они сделались совсем недвижны, склонились покорно, будто ждали, что их погладят, как гладят ершистых детей, ввечеру усталых и ласковых.
Сверкнуло еще и еще, теперь ярче и длиннее. Желтыми соломинками сламывались молнии над окоемом и озаряли разом весь этот окоем и все, что было там: зубья елей, пестрый щит, упорно мигающий красным оком, и две скворечни, почему-то сдвинувшиеся с подворий.

Зарницы тревожились в небе, зарницы играли на хлеба. В русских селах так и зовут их - хлебозары.


Казалось мне, поле, по которому я шел, было так далеко от зарниц, что свет их не доходил сюда. Но это только казалось.
Отчего же тогда еще в сумерках повернулись колосья в ту сторону, откуда вслед за теплом пришли зарницы? И отчего разом так мудро поседели хлебные поля, а кустарники будто отдвинулись, давая простор им, не мешая совершаться какому-то, хлебам лишь ведомому, обряду?
Отчего же и море, сделанное человеком, совсем ушло в темноту, несмело напоминая о себе тусклым блеском, а деревня вовсе унялась и будто ужалась в склон горы, стесняясь своих непорядков и обыденности сломанной березы у причала, пустоглазой, навсегда смолкшей церквушки и подмытых огородов с упавшими в воду пряслами, подслеповатых черных бань, рассыпанных на задах, и хриплого голоса, вдруг резанувшего по трепетной тишине, - всей этой будничной заботы на завтрашний день, всей этой суеты и нервности, которой так богат сегодняшний век?
Зарницы. Зарницы. Зарницы.
Земля слушает их. Хлеба слушают их. И то, что нам кажется немотою, для них, может быть, самая сладкая музыка, великий гимн о немыслимо огромном походе хлебов к человеку - от единого колоска, воспрянувшего на груди еще молодой матери-земли, зажавшей внутри огонь - к этому возделанному человеческими руками полю.
Музыка есть в каждой минуте жизни, и у всего живого есть свои сокровенные тайны, и они принадлежат только той жизни, которой определены природой. И потому, может быть, в те часы, когда по небу ходят сполохи, перестают охотиться звери друг за другом, лосиха и лосенок замирают с недожеванным листом на губах, замолкают птицы, а человек крещеный осеняет себя, землю, небо трепетным троеперстьем, и некрещеный тоже благоговейно, как я сейчас, останавливается середь поля, охваченный тревожным томлением.
Сколько же стою я среди хлебов? Час, два, вечность? Недвижно все и смиренно вокруг меня. Ночь без конца и края, такая же ночь, какая властвовала в ту пору, когда ни меня, ни этих колосьев, никого еще не было на Земле, да и сама Земля клокотала в огне, содрогалась от громов, усмиряя себя во имя будущей жизни.
И быть может, не зарницы эти, а неостывшие голоса тех времен, пластая в клочья темноту, рвутся к нам? Может быть, пробиваются они сквозь толщу веков с молчаливым уже, но все еще ярким приветом, только с виду грозным, а на самом деле животворным, потому что из когда-то дикого пламени в муках и корчах родилось все: пылинка малая и дерево, звери и птицы, цветы и люди, рыбы и мошки.
И не оттого ли в летние ночи, когда издалека сигналят о чем-то зарницы, утерявшие громы в миллионолетной дороге, а хлеба наполняются твердостью и могуществом и свято притихшая земля лежит в ярком осиянии, в сердце нашем пробуждается тоска о еще неведомом? Какие-то смутные воспоминания тревожат тогда человека. И небо в эти минуты словно бы становится вестником нашего перворождения, доносит отголоски тех бурь, из которых возникли мы.
Я склоняюсь к древнему полю, вдыхающему пламя безмолвных зарниц. Мне чудится, что я слышу, как шепчутся с землею колосья. И, кажется, я даже слышу, как зреют они. А небо, тревожась и мучаясь, бредит миром и хлебом.
Зарницы. Зарницы. Зарницы.

Родные березы


Заболел я однажды, и мне дали путевку в южный санаторий, где я никогда еще не бывал. Меня уверили, что там, на юге, у моря, все недуги излечиваются быстро и бесповоротно. Но плохо больному человеку, везде ему плохо, даже у моря под южным солнцем. В этом я убедился очень скоро.
Какое-то время я с радостью первооткрывателя бродил по набережной, по приморскому парку, среди праздной толпы, подчеркнуто веселой, бесцельно плывущей куда-то, и не раздражали меня пока ни это массовое безделье, ни монотонный шум моря, ни умильные, ухоженные клумбочки с цветами, ни оболваненные ножницами пучки роз, возле которых так любят фотографироваться провинциальные дамочки и широкоштанные кавалеры, залетевшие сюда с дальних морских промыслов бурно проводить отпуск, прогуливать большие деньги.
Но уже через неделю мне стало здесь чего-то недоставать, сделалось одиноко, и я начал искать чего-то, рыская по городу и парку. Чего искал - сам не ведал.
Часами смотрел я на море, пытаясь обрести успокоение, наполненность душевную и тот смысл и красоту, которые всегда находили в пространстве моря художники, бродяги и моряки,
Море нагоняло на меня еще большую тоску мерным, неумолчным шумом. В его большом и усталом дыхании слышалась старческая грусть. Вспененные волны перекатывали камни на берегу, словно бы отсчитывая годы. Оно много видело, это древнее, седобровое море, и оттого в нем было больше печали, чем веселости.
Впрочем, говорят, что всяк видит и любит море по-своему. Может, так оно и есть.
В приморском парке росли деревья и кусты, собранные со всех сторон мира. Встречались здесь деревья с африканским знойным отливом в широких листьях. Фикусы росли на улице, а я-то думал, что они растут лишь в кадках по российским избам. Воспетые в восточных одах, широко стояли платаны и чинары, роняя на чистые дорожки мохнатые шарики с ниточками. Кипарисы, темные и задумчивые, и днем и ночью мудро молчали. Непорочными, какими-то невзаправдашне театраль- ными цветами были завешаны магнолии.
И пальмы, пальмы.
Низкие, высокие, разлапистые, с шевелюрами современ- ных молодых парней. В расчесах пальм жили воробьи и ссорились, как обитатели коммунальной квартиры, всегда и всем недовольные, если даже удавалось им свить гнездо в кооперативной квартире или на райской пальме. Понизу стелились и прятались меж деревьев кусты, бесплодные, оскопленные ножницами. Листья их то жестки, то покрыты изморозью и колючками. В гуще кустов росли кривые карликовые деревца с бархатистыми длиннопалыми листьями. Их покорность, еле слышное перешептывание напоминали тихих красавиц из загадочной арабской земли.

следующая страница >>
Смотрите также:
ΜВиктор Астафьев. Затеси§
6631.65kb.
43 стр.
Механизация сельского хозяйства Астафьев, В. Л
314.94kb.
1 стр.
Виктор Астафьев Последний поклон (повесть в рассказах)
11948.89kb.
43 стр.
Виктор Астафьев Пастух и пастушка
1973.8kb.
9 стр.
«В. П. Астафьев «Конь с розовой гривой». Изображение жизни и быта сибирской деревни»
65.35kb.
1 стр.
Астафьев в п. Рецензия на произведение в п. астафьева царь-рыба
127.87kb.
1 стр.
Рассказ о семи повешенных (№54) Астафьев В. П. Где-то гремит война (№55) Ахматова А. А
936.07kb.
8 стр.
Влияние природы на человека – Осень – хочется размышлять, весна – желание жизни начать сначала. «Любование природой»
83.92kb.
1 стр.