Главная
страница 1 ... страница 6страница 7страница 8страница 9страница 10

несчетно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не

прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали.

Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных

спин его спина отменна была прямизною, и за столом казалось, будто он еще

сверх скамейки под себя что подложил. На голове его голой стричь давно было

нечего -- волоса все вылезли от хорошей жизни. Глаза старика не юрили вслед

всему, что делалось в столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись в свое. Он

мерно ел пустую баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил

головой в миску, как все, а высоко носил ложки ко рту. Зубов у него не было

ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десны жевали хлеб за зубы. Лицо

его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня

тесаного, темного. И по рукам, большим, в трещинах и черноте, видать было,

что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в

нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый

стол в росплесках, а -- на тряпочку стираную.

Однако Шухову некогда было долго разглядывать его. Окончивши есть,

ложку облизнув и засунув в валенок, нахлобучил он шапку, встал, взял пайки,

свою и Цезареву, и вышел. Выход из столовой был через другое крыльцо, и там

еще двое дневальных стояло, которые только и знали, что скинуть крючок,

выпустить людей и опять крючок накинуть.

Вышел Шухов с брюхом набитым, собой довольный, и решил так, что хотя

отбой будет скоро, а сбегать-таки к латышу. И, не занося хлеба в девятый, он

шажисто погнал в сторону седьмого барака.

Месяц стоял куда высоко и как вырезанный на небе, чистый, белый. Небо

все было чистое. И звезды кой-где -- самые яркие. Но на небо смотреть еще

меньше было у Шухова времени. Одно понимал он -- что мороз не отпускает. Кто

от вольных слышал, передавали: к вечеру ждут тридцать градусов, к утру -- до

сорока.


Слыхать было очень издали: где-то трактор гудел в поселке, а в стороне

шоссе экскаватор повизгивал. И от каждой пары валенок, кто в лагере где шел

или перебегал, -- скрип.

А ветру не было.

Самосад должен был Шухов купить, как и покупал раньше, -- рубль стакан,

хотя на воле такой стакан стоил три рубля, а по сорту и дороже. В каторжном

лагере все цены были свои, ни на что не похожие, потому что денег здесь

нельзя было держать, мало у кого они были и очень были дороги. За работу в

этом лагере не платили ни копья (в Усть-Ижме хоть тридцать рублей в месяц

Шухов получал). А если кому родственники присылали по почте, тех денег не

давали все равно, а зачисляли на лицевой счет. С лицевого счету в месяц раз

можно было в ларьке покупать мыло туалетное, гнилые пряники, сигареты

"Прима". Нравится товар, не нравится -- а на сколько заявление начальнику

написал, на столько и накупай. Не купишь -- все равно деньги пропали, уж они

списаны.

К Шухову деньги приходили только от частной работы: тапочки сошьешь из

тряпок давальца -- два рубля, телогрейку вылатаешь -- тоже по уговору.

Седьмой барак не такой, как девятый, не из двух больших половин. В

седьмом бараке коридор длинный, из него десять дверей, в каждой комнате

бригада, натыкано по семь вагонок в комнату. Ну, еще кабина под парашной, да

старшего барака кабина. Да художники живут в кабине.

Зашел Шухов в ту комнату, где его латыш. Лежит латыш на нижних нарах,

ноги наверх поставил, на откосину, и с соседом по-латышски горгочет.

Подсел к нему Шухов. Здравствуйте, мол. Здравствуйте, тот ног не

спускает. А комната маленькая, все сразу прислушиваются -- кто пришел, зачем

пришел. Оба они это понимают, и поэтому Шухов сидит и тянет: ну, как живете,

мол? Да ничего. Холодно сегодня. Да.

Дождался Шухов, что все опять свое заговорили (про войну в Корее

спорят: оттого-де, что китайцы вступились, так будет мировая война или нет),

наклонился к латышу:

-- Самосад есть?

-- Есть.


-- Покажи.

Латыш ноги с откосины снял, спустил их в проход, приподнялся. Жи'ла

этот латыш, стакан как накладывает -- всегда трусится, боится на одну

закурку больше положить.

Показал Шухову кисет, вздержку раздвинул.

Взял Шухов щепотку на ладонь, видит: тот самый, что и прошлый раз,

буроватый и резки той же. К носу поднес, понюхал -- он. А латышу сказал:

-- Вроде не тот.

-- Тот! Тот! -- рассердился латыш. -- У меня другой сорт нет никогда,

всегда один.

-- Ну, ладно, -- согласился Шухов, -- ты мне стаканчик набей, я закурю,

может, и второй возьму.

Он потому сказал набей, что тот внатруску насыпает.

Достал латыш из-под подушки еще другой кисет, круглей первого, и

стаканчик свой из тумбочки вынул. Стаканчик хотя пластмассовый, но Шуховым

меренный, граненому равен. Сыплет.

-- Да ты ж пригнетай, пригнетай! -- Шухов ему и пальцем тычет сам.

-- Я сам знай! -- сердито отрывает латыш стакан и сам пригнетает, но

мягче. И опять сыплет.

А Шухов тем временем телогрейку расстегнул и нащупал изнутри в

подкладочной вате ему одному ощутимую бумажку. И двумя руками переталкивая,

переталкивая ее по вате, гонит к дырочке маленькой, совсем в другом месте

прорванной и двумя ниточками чуть зашитой. Подогнав к той дырочке, он нитки

ногтями оторвал, бумажку еще вдвое по длине сложил (уж и без того она

длинновато сложена) и через дырочку вынул. Два рубля. Старенькие, не

хрустящие.

А в комнате орут:

-- Пожале-ет вас батька усатый! Он брату родному не поверит, не то что

вам, лопухам!

Чем в каторжном лагере хорошо -- свободы здесь от пуза. В

усть-ижменском скажешь шепотком, что на воле спичек нет, тебя садят, новую

десятку клепают. А здесь кричи с верхних нар что хошь -- стукачи того не

доносят, оперы рукой махнули.

Только некогда здесь много толковать...

-- Эх, внатруску кладешь, -- пожаловался Шухов.

-- Ну, на, на! -- добавил тот щепоть сверху.

Шухов вытянул из нутряного карманчика свой кисет и перевалил туда

самосад из стакана.

-- Ладно, -- решился он, не желая первую сладкую папиросу курить на

бегу. -- Набивай уж второй.

Еще попрепиравшись, пересыпал он себе и второй стакан, отдал два рубля,

кивнул латышу и ушел.

А на двор выйдя, сразу опять бегом и бегом к себе. Чтобы Цезаря не

пропустить, как тот с посылкой вернется.

Но Цезарь уже сидел у себя на нижней койке и гужевался над посылкой.

Что он принес, разложено было у него по койке и по тумбочке, но только свет

туда не падал прямой от лампы, а шуховским же верхним щитом перегораживался,

и было там темновато.

Шухов нагнулся, вступил между койками кавторанга и Цезаря и протянул

руку с вечерней пайкой.

-- Ваш хлеб, Цезарь Маркович.

Он не сказал: "Ну, получили?" -- потому, что это был бы намек, что он

очередь занимал и теперь имеет право на долю. Он и так знал, что имеет. Но

он не был шакал даже после восьми лет общих работ -- и чем дальше, тем

крепче утверждался.

Однако глазам своим он приказать не мог. Его глаза, ястребиные глаза

лагерника, обежали, проскользнули вмиг по разложенной на койке и на тумбочке

цезаревской посылке, и, хотя бумажки были недоразвернуты, мешочки иные

закрыты, -- этим быстрым взглядом и подтверждающим нюхом Шухов невольно

разведал, что Цезарь получил колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую

рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый

килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак

трубочный, и еще, еще что-то.

И все это понял он за то короткое время, что сказал:

-- Ваш хлеб, Цезарь Маркович.

А Цезарь, взбудораженный, взъерошенный, словно пьяный (продуктовую

посылку получив, и всякий таким становится) махнул на хлеб рукой:

-- Возьми его себе, Иван Денисыч!

Баланда да еще хлеба двести грамм -- это был полный ужин и уж, конечно,

полная доля Шухова от Цезаревой посылки.

И Шухов сразу, как отрезавши, не стал больше ждать для себя ничего из

разложенных Цезарем угощений. Хуже нет, как брюхо растравишь, да попусту.

Вот хлеба четыреста, да двести, да в матрасе не меньше двести. И

хватит. Двести сейчас нажать, завтра утром пятьсот пятьдесят улупить,

четыреста взять на работу -- житуха! А те, в матрасе, пусть еще полежат.

Хорошо, что Шухов обоспел, зашил -- из тумбочки, вон, в 75-й уперли --

спрашивай теперь с Верховного Совета!

Иные так разумеют: посылочник -- тугой мешок, с посылочника рви! А

разобраться, как приходит у него легко, так и уходит легко. Бывает, перед

передачей и посылочники-те рады лишнюю кашу выслужить. И стреляют докурить.

Надзирателю, бригадиру, -- а придурку посылочному как не дать? Да он другой

раз твою посылку так затурсует, ее неделю в списках не будет. А каптеру в

камеру хранения, кому продукты те все сдаются, куда вот завтра перед

разводом Цезарь в мешке посылку понесет (и от воров, и от шмонов, и

начальник так велит), -- тому каптеру, если не дашь хорошо, так он у тебя по

крошкам больше ущиплет. Целый день там сидит, крыса, с чужими продуктами

запершись, проверь его! А за услуги, вот как Шухову? А банщику, чтоб ему

отдельное белье порядочное подкидывал, -- сколько ни то, а дать надо? А

парикмахеру, который его с бумажкой бреет (то есть бритву о бумажку

вытирает, не об колено твое же голое) -- много не много, а три-четыре

сигаретки тоже дать? А в КВЧ, чтоб ему письма отдельно откладывали, не

затеривали? А захочешь денек закосить, в зоне на боку полежать, -- доктору

поднести надо. А соседу, кто с тобой за одной тумбочкой питается, как

кавторанг с Цезарем, -- как же не дать? Ведь он каждый кусок твой считает,

тут и бессовестный не ужмется, даст.

Так что пусть завидует, кому в чужих руках всегда редька толще, а Шухов

понимает жизнь и на чужое добро брюха не распяливает.

Тем временем он разулся, залез к себе наверх, достал ножовки кусок из

рукавички, осмотрел и решил с завтрева искать камешек хороший и на том

камешке затачивать ножовку в сапожный нож. Дня за четыре, если и утром и

вечером посидеть, славный можно будет ножичек сделать, с кривеньким острым

лезом.


А пока, и до утра даже, ножовочку надо припрятать. В своем же щите под

поперечную связку загнать. И пока внизу кавторанга нет, значит, сору в лицо

ему не насыплешь, отвернул Шухов с изголовья свой тяжелый матрас, набитый не

стружками, а опилками, -- и стал прятать ножовку.

Видели то соседи его по верху: Алешка-баптист, а через проход, на

соседней вагонке -- два брата-эстонца. Но от них Шухов не опасался.

Прошел по бараку Фетюков, всхлипывая. Сгорбился. У губы кровь

размазана. Опять, значит, побили его там за миски. Ни на кого не глядя и

слез своих не скрывая, прошел мимо всей бригады, залез наверх, уткнулся в

матрас.


Разобраться, так жаль его. Срока ему не дожить. Не умеет он себя

поставить.

Тут и кавторанг появился, веселый, принес в котелке чаю особой заварки.

В бараке стоят две бочки с чаем, но что то за чай? Только что тепел да

подкрашен, а сам бурда, и запах у него от бочки -- древесиной пропаренной и

прелью. Это чай для простых работяг. Ну, а Буйновский, значит, взял у Цезаря

настоящего чаю горстку, бросил в котелок, да сбегал в кипятильник. Довольный

такой, внизу за тумбочку устраивается.

-- Чуть пальцев не ожег под струей! -- хвастает.

Там, внизу, разворачивает Цезарь бумаги лист, на него одно, другое

кладет, Шухов закрыл матрас, чтоб не видеть и не расстраиваться. А опять без

Шухова у них дела не идут -- поднимается Цезарь в рост в проходе, глазами

как раз на Шухова, и моргает:

-- Денисыч! Там... Десять суток дай!

Это значит, ножичек дай им складной, маленький. И такой у Шухова есть,

и тоже он его в щите держит. Если вот палец в средней косточке согнуть, так

меньше того ножичек складной, а режет, мерзавец, сало в пять пальцев

толщиной. Сам Шухов тот ножичек сделал, обделал и подтачивает сам.

Полез, вынул нож, дал. Цезарь кивнул и вниз скрылся.

Тоже вот и нож -- заработок. За храненье его -- ведь карцер. Это лишь у

кого вовсе человеческой совести нет, тот может так: дай нам, мол, ножик, мы

будем колбасу резать, а тебе хрен в рот.

Теперь Цезарь опять Шухову задолжал.

С хлебом и с ножами разобравшись, следующим делом вытащил Шухов кисет.

Сейчас же он взял оттуда щепоть, ровную с той, что занимал, и через проход

протянул эстонцу: спасибо, мол.

Эстонец губы растянул, как бы улыбнулся, соседу -- брату своему что-то

буркнул, и завернули они эту щепоть отдельно в цигарку -- попробовать,

значит, что за шуховский табачок.

Да не хуже вашего, пробуйте на здоровье! Шухов бы и сам попробовал, но

какими-то часами там, в нутре своем, чует, что осталось до проверки

чуть-чуть. Сейчас самое время такое, что надзиратели шастают по баракам.

Чтобы курить, сейчас надо в коридор выходить, а Шухову наверху, у себя на

кровати, как будто теплей. В бараке ничуть не тепло, и та же обметь снежная

по потолку. Ночью продрогнешь, но пока сносно кажется.

Все это делал Шухов и хлеб начал помалу отламывать от двухсотграммовки,

сам же слушал обневолю, как внизу под ним, чай пья, разговорились кавторанг

с Цезарем.

-- Кушайте, капитан, кушайте, не стесняйтесь! Берите вот рыбца

копченого. Колбасу берите.

-- Спасибо, беру.

-- Батон маслом мажьте! Настоящий московский батон!

-- Ай-ай-ай, просто не верится, что где-то еще пекут батоны. Вы знаете,

такое внезапное изобилие напоминает мне один случай. Попадаю я раз в

Архангельск...

Гам стоял в половине барака от двухсот глоток, все же Шухов различил,

будто об рельс звонили. Но не слышал никто. И еще приметил Шухов: вошел в

барак надзиратель Курносенький -- совсем маленький паренек с румяным лицом.

Держал он в руках бумажку, и по этому, и по повадке видно было, что он

пришел не курильщиков ловить и не на проверку выгонять, а кого-то искал.

Курносенький сверился с бумажкой и спросил:

-- Сто четвертая где?

-- Здесь, -- ответили ему. А эстонцы папиросу припрятали и дым

разогнали.

-- А бригадир где?

-- Ну? -- Тюрин с койки, ноги на пол едва приспустя.

-- Объяснительные записки, кому сказано, написали?

-- Пишут! -- уверенно ответил Тюрин.

-- Сдать надо было уже.

-- У меня -- малограмотные, дело нелегкое. (Это про Цезаря он и про

кавторанга. Ну, и молодец бригадир, никогда за словом не запнется). Ручек

нет, чернила нет.

-- Надо иметь.

-- Отбирают!

-- Ну, смотри, бригадир, много будешь говорить -- и тебя посажу! --

незло пообещал Курносенький. -- Чтоб утром завтра до развода объяснительные

были в надзирательской! И указать, что недозволенные вещи все сданы в

каптерку личных вещей. Понятно?

-- Понятно.

("Пронесло кавторанга!" -- Шухов подумал. А сам кавторанг и не слышит

ничего, над колбасой там заливается.)

-- Теперь та-ак, -- надзиратель сказал. -- Ще -- триста одиннадцать --

есть у тебя такой?

-- Надо по списку смотреть, -- темнит бригадир. -- Рази ж их запомнишь,

номера собачьи? (Тянет бригадир, хочет Буйновского хоть на ночь спасти, до

проверки дотянуть.)

-- Буйновский -- есть?

-- А? Я! -- отозвался кавторанг из-под шуховской койки, иэ укрыва.

Та'к вот быстрая вошка всегда первая на гребешок попадает.

-- Ты? Ну, правильно, Ще -- триста одиннадцать. Собирайся.

-- Ку-да?

-- Сам знаешь.

Только вздохнул капитан да крякнул. Должно быть, темной ночью в море

бурное легче ему было эскадру миноносцев выводить, чем сейчас от дружеской

беседы в ледяной карцер.

-- Сколько суток-то? -- голосом упав, спросил он.

-- Десять. Ну, давай, давай быстрей!

И тут же закричали дневальные:

-- Проверка! Проверка! Выходи на проверку!

Это значит, надзиратель, которого прислали проверку проводить, уже в

бараке.

Оглянулся капитан -- бушлат брать? Так бушлат там сдерут, одну



телогрейку оставят. Выходит, как есть, так и иди. Понадеялся капитан, что

Волковой забудет (а Волковой никому ничего не забывает), и не приготовился,

даже табачку себе в телогрейку не спрятал. А в руку брать -- дело пустое, на

шмоне тотчас и отберут.

Все ж пока он шапку надевал, Цезарь ему пару сигарет сунул.

-- Ну, прощайте, братцы, -- растерянно кивнул кавторанг 104-й бригаде и

пошел за надзирателем.

Крикнули ему в несколько голосов, кто -- мол, бодрись, кто -- мол, не

теряйся, -- а что ему скажешь? Сами клали БУР, знает 104-я: стены там

каменные, пол цементный, окошка нет никакого, печку топят -- только чтоб лед

со стенки стаял и на полу лужей стоял. Спать -- на досках голых, если зубы

не растрясешь, хлеба в день -- триста грамм, а баланда -- только на третий,

шестой и девятый дни.

Десять суток! Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и

до конца, -- это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулез, и из

больничек уже не вылезешь.

А по пятнадцать суток строгого кто отсидел -- уж те в земле сырой.

Пока в бараке живешь -- молись от радости и не попадайся.

-- А ну, выходи, считаю до трех! -- старший барака кричит. -- Кто до

трех не выйдет -- номера запишу и гражданину надзирателю передам!

Старший барака -- вот еще сволочь старшая. Ведь скажи, запирают его

вместе ж с нами в бараке на всю ночь, а держится начальством, не боится

никого. Наоборот, его' все боятся. Кого надзору продаст, кого сам в морду

стукнет. Инвалид считается, потому что палец у него один оторван в драке, а

мордой -- урка. Урка он и есть, статья уголовная, но меж других статей

навесили ему пятьдесят восемь -- четырнадцать, потому и в этот лагерь попал.

Свободное дело, сейчас на бумажку запишет, надзирателю передаст -- вот

тебе и карцер на двое суток с выводом. То медленно тянулись к дверям, а тут

как загустили, загустили, да с верхних коек прыгают медведями и прут все в

двери узкие.

Шухов, держа в руке уже скрученную, давно желанную цигарку, ловко

спрыгнул, сунул ноги в валенки и уж хотел идти, да пожалел Цезаря. Не

заработать еще от Цезаря хотел, а пожалел от души: небось много он об себе

думает. Цезарь, а не понимает в жизни ничуть: посылку получив, не гужеваться

надо было над ней, а до проверки тащить скорей в камеру хранения. Покушать

-- отложить можно. А теперь -- что вот Цезарю с посылкой делать? С собой

весь мешочище на проверку выносить -- смех! -- в пятьсот глоток смех будет.

Оставить здесь -- неровен час, тяпнут, кто с проверки первый в барак вбежит.

(В Усть-Ижме еще лютей законы были: там, с работы возвращаясь, блатные

опередят, и пока задние войдут, а уж тумбочки их обчищены.)

Видит Шухов -- заметался Цезарь, тык-мык, да поздно. Сует колбасу и

сало себе за пазуху -- хоть с ими-то на проверку выйти, хоть их спасти.

Пожалел Шухов и научил:

-- Сиди, Цезарь Маркович, до последнего, притулись туда, во теми, и до

последнего сиди. Аж когда надзиратель с дневальными будет койки обходить, во

все дыры заглядать, тогда выходи. Больной, мол! А я выйду первый и вскочу

первый. Вот так...

И убежал.

Сперва протискивался Шухов круто (цигарку свернутую оберегая, однако, в

кулаке). В коридоре же, общем для двух половин барака, и в сенях никто уже

вперед не перся, зверехитрое племя, а облепили стены в два ряда слева и в

два справа -- и только проход посрединке на одного человека оставили пустой:

проходи на мороз, кто дурней, а мы и тут побудем. И так целый день на

морозе, да сейчас лишних десять минут мерзнуть? Дураков, мол, нет. Подохни

ты сегодня, а я завтра!

В другой раз и Шухов так же жмется к стеночке. А сейчас выходит шагом

широким да скалится еще:

-- Чего испугались, придурня'? Сибирского мороза не видели? Выходи на

волчье солнышко греться! Дай, дай прикурить, дядя!

Прикурил в сенях и вышел на крыльцо. "Волчье солнышко" -- так у Шухова

в краю ино месяц в шутку зовут.

Высоко месяц вылез! Еще столько -- и на самом верху будет! Небо белое,

аж с сузеленью, звезды яркие да редкие. Снег блестит, бараков стены тож

белые -- и фонари мало влияют.

Вон у того барака толпа черная густеет -- выходят строиться. И у

другого вон. И от барака к бараку не так разговор гудЈт, как снег скрипит.

Со ступенек спустясь, стало лицом к дверям пять человек, и еще за ними

трое. К тем трем во вторую пятерку и Шухов пристроился. Хлебца пожевав, да с

папироской в зубах стоять тут можно. Хорош табак, не обманул латыш -- и

дерунок, и духовит.

Понемножку еще из дверей тянутся, сзади Шухова уже пятерки две-три.

Теперь кто вышел, этих зло разбирает: чего те гады жмутся в коридоре, не

выходят. Мерзни за них.

Никто из зэков никогда в глаза часов не видит, да и к чему они, часы?

Зэку только надо знать -- скоро ли подъем? До развода сколько? до обеда? до

отбоя?


ВсЈ ж говорят, что проверка вечерняя бывает в девять. Только не

кончается она в девять никогда, шурудят проверку по второму да по третьему

разу. Раньше десяти не уснешь. А в пять часов, толкуют, подъем. Дива и нет,

что молдаван нынче перед съемом заснул. Где зэк угреется, там и спит сразу.

За неделю наберется этого сна недоспанного, так если в воскресенье не

прокатят -- спят вповалку бараками целыми.

Эх, да и повалили ж! повалили зэки с крыльца! -- это старший барака с

надзирателем их в зады шугают! Так их, зверей!

-- Что? -- кричат им первые ряды. -- Комбинируете, гады? На дерьме

сметану собираете? Давно бы вышли -- давно бы посчитали.

Выперли весь барак наружу. Четыреста человек в бараке -- это

восемьдесят пятерок. Выстроились все в хвост, сперва по пять строго, а там

-- шалманом.

-- Разберись там, сзади! -- старший барака орет со ступенек.

Хуб хрен, не разбираются, черти!

Вышел из дверей Цезарь, жмется -- с понтом больной, за ним дневальных

двое с той половины барака, двое с этой и еще хромой один. В первую пятерку

они и стали, так что Шухов в третьей оказался. А Цезаря в хвост угнали.

И надзиратель вышел на крыльцо.

-- Раз-зберись по пять! -- хвосту кричит, глотка у него здоровая.

-- Раз-зберись по пять! -- старший барака орет, глотка еще здоровше.

Не разбираются, хуб хрен.

Сорвался старший барака с крыльца, да туда, да матом, да в спины!

Но -- смотрит: кого. Только смирных лупцует.

Разобрались. Вернулся. И вместе с надзирателем:

-- Первая! Вторая! Третья!...

Какую назовут пятерку -- со всех ног, и в барак. На сегодня с

начальничком рассчитались!

Рассчитались бы, если без второй проверки. Дармоеды эти, лбы широкие,

хуже любого пастуха считают: тот и неграмотен, а стадо гонит, на ходу знает,


<< предыдущая страница   следующая страница >>
Смотрите также:
Конспект урока по литературе на тему: «А. И. Солженицын и его рассказ «Один день Ивана Денисовича»
61.12kb.
1 стр.
Рассказ А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» в контексте журнала
584.61kb.
3 стр.
Рассказа А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и «Колымских рассказов»
106.02kb.
1 стр.
Один день Ивана Денисовича
1626.87kb.
10 стр.
Рассказ «Один день Ивана Денисовича»
322.84kb.
1 стр.
Александр Исаевич Солженицын Один день Ивана Денисовича
1379.99kb.
9 стр.
Анна клевцова оркен жоямерген 50 лет назад опубликовали повесть Солженицына о гулаге
43.11kb.
1 стр.
Встреча с Наталией Солженицыной
35.67kb.
1 стр.
Правление Ивана IV грозного (1533-1584 гг.) относится к тому периоду отечественной истории, который выдающийся российский ученый В. О
355.71kb.
1 стр.
«Один мирный день и один день во время войны»
31.58kb.
1 стр.
Творчество ивана констаниновича айвазовского
42.92kb.
1 стр.
Программа «Иван Купала» Режиссёрский экземпляр Шоу-программа «Иван Купала» Ход мероприятия Танец с зажиганием костра Ряженые выносят чучело Ивана Купала и Мары
147.16kb.
1 стр.