Главная
страница 1страница 2

VF

Марина МОСКВИНА




Марина Москвина






ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КТО СЛИМОНИЛ УШАНКУ?




Глава 1 Рукиушиголова

  • Пррум-пум-бум-бум-па-ра-ри-ра-ррам! — грянул на церемониальной площади & Юность» интернатский духовой оркестр.

С мамой и с темно-коричневым, не очень видав­шим виды чемоданом Женька стояла на краю и не сливалась с толпой. На чемодане — жестком, с пластмассовыми уголочками, с большими небле­стящими железными замками— начертан шифр: Женя Путник, 7 кл. «В». Шк-инт. № 73».

Шифр означал перемену судьбы.

Женька стояла и представляла, как она будет мыкаться тут ужасно. Вдали от дома и от семьи.

Ведь как получилось? Мама приехала за ней в лагерь пораньше. На попутке — грузовике цвета хаки! Они мчались в Москву, сидя в кузове, вдво­ем, на каком-то мешке.

По обочинам дороги леса! Птицы распевают. До чего же приятно человеку возвращаться к своим ;омой. И Женька запела, заголосила негритянскую песню, прямо на английском языке, который она самостоятельно изучала по пластинкам. Этот блюз :ни пели с папой. И Юрик, ее старший брат, пел : ними, подыгрывая на губной гармошке:

«Как увидишь, что я иду, открой окно пошире!..

Как увидишь, что я иду, открой окно пошире!..

Как увидишь, что я ухожу, склони голову z плачь...»



  • Я ухожу из библиотеки,— сказала мама.

  • Куда? — спрашивает Женька.

  • Папа едет работать в Приэльбрусье... на три да... Я бы хотела... поехать с ним... первое вре­мя ... наладить быт...

  • А мы? — спрашивает Женька.

  • Юрик поступил в техникум. Он у нас взрослый... а тебя... мы с папой... НЕ-НА-ДО-Л.ГО... решили устроить в интернат.

  • Что?!!

  • Да он специальный, с английским уклоном. Ты так любишь английский!

  • Я ненавижу английский!

  • Попробуем? Вдруг тебе понравится? А на субботу с воскресеньем домой.

  • К черту субботу с воскресеньем!

-— Как ты разговариваешь?!!

Недалеко от их дома был один интернат. Женьке из окна видно, как они гуляют за забором, во всем одинаковом, приютские.



  • Хорошо. Тогда у папы,—- сказала мама,— вместо жилплощади будет койкоместо.

Удивительно, как иногда несуразные, просто не­лепые слова могут заставить человека решиться на то, что он не сделал бы даже под дулом пистоле­та. Почти всегда эта фраза — непривычная на слух, короткая и ударная, как прямой хук в нос.

Смолк духовой оркестр. Люди стали строиться по классам.



  • Седьмой «В» ■— на медосмотр!

  • Иди, я посторожу чемодан! — говорит мама. Вид у нее какой-то растерянный. Вроде сама не рада, что все это затеяла.

  • С вещами! По росту! Стройсь! Шагом марш!..

Новички нервничают, старожилы спокойны.

Новички оглядываются, старожилы глядят

вперед.

Один из третьего класса — бабушка его прово­жала, плакала — крикнул ей во весь интернатский двор:



  • Бабуль! Выше голову! Шурке привет и всем! Скажи— встретимся, обязательно встретимся!..

Странный человек в меховой ушанке шествует по площади с картонной шахматной доской.

  • Тр-рум-пум-бум-бум-пу-ру-ру-ру-рру-м!..

Отваливают под марш «Прощание славянки» от

пристаней корабли. Длинной вереницей выстраи­ваются в спальном корпусе у медпункта.



  • Руки! Уши! Голова!.. Руки, уши, голова... Рукиушиголова...

  • А голову-то зачем?— спрашивает Женька.

  • А чтоб вшей не натащили!..

Тысячерукое, тысячеухое, пятисотголовое су­щество движется из медпункта в раздевалку, где станут храниться пятьсот пальто, шапок и чемо­данов, тысяча башмаков, лыж, варежек и лыж­ных палок...

Оттуда — в спальни — розовые стены, розовые шторы, розовые покрывала. Все в спальнях ядо­вито-розового цвета.

В подсобке нянечки двуручной пилой чего-то пилят — за спиной не видно.


  • У нас директор,— говорит одна,— у него зна­ешь какой вкус? ЧТОБЫ ВСЕ БЫЛО В ТОН.

«Чего они там пилят?» — подумала Женька.

—...А у Гапонова из девятнадцатого интерната ВСЕ НЕ В ТОН! Стены зеленые, шторы красные! Наш ему: «К зеленым стенам, Иван Сергеич, што­ры должны быть обязательно зеленые. Чтобы ребятам было не тяжко». А тот: «У меня, Вла­димир Петрович, шторы на стенах, как маки на лугу!»

Вжик-вжик, знай себе распиливают, не злодея­ние ли совершают? Такой у Женьки был характер: ни мимо чего неясного ей не могла пройти спокой­но, а только разузнав, что все в порядке, что никого не обижают и нету признака злодейств.

Двуручною пилой распиливали няни розовый рулон туалетной бумаги.

Из спален — в школу — через переход с боль­шими окнами от потолка до полу. Здесь строятся перед обедом классы. Нигде так беспрестанно не строятся, как в интернатском переходе. И нет другого такого места, где больше, чем тут, сосредо­точился бы запах супа из столовой.

С новой силой тоска навалилась на Женьку — она любила питаться не по часам. В отрыве от кухни и домашнего холодильника растущий орга­низм ее трубил тревогу и пробуждал кошмарный аппетит, который ей достался в наследство от ве­ликого любителя поесть — Женькиного папы.



  • Как кушать хочется! — семь раз на дню по воскресеньям, заискивающе глядя на маму, вос­клицал папа, хлопая в ладоши и потирая руки.

Еду он предпочитал сготовленную мамой от на­чала и до конца и на дух не переносил пакетики и полуфабрикаты. Пакетики он называл мумией супа. «Такие пакетики,— говорил папа,— можно найти только в саркофагах фараонов».

А до чего он обожал ветчинный рулет! Как-то раздобыл по случаю батон с названием «Рулет деликатесный»!.. Принес домой, счастливый, дер­жа батон, словно ребенка, прижатого к груди. А когда тот в конце концов кончился, папа по этому поводу выступил на кухне с речью. Он ска­зал:

«До свиданья, рулет, до свиданья! Приходи к нам еще! Мы тебе всегда рады! Пусть наш холо­дильник «ЗИЛ» станет для тебя родным домом, а месяц, на протяжении которого мы ели тебя, апрель, отныне будет праздноваться нами каждый год как месяц рулета!..»

До свидания, папа, до свидания. Пусть у тебя там в Приэльбрусье все будет хорошо. Пускай не жмотничают — выделят жилплощадь, а не какое- то койкоместо. Пускай рядом с тобой побудет мама. Вдвоем надежней, а то снегопады, лавины, дремлющий вулкан Эльбрус, чем черт не шутит, вдруг проснется. А нам что сделается тут в Мо­скве? Что уж такого здесь в Москве нельзя было бы пережить человеку?

Одно чуть примирило Женьку с интернатом —

здоровенный аквариум в школьном корпусе на первом этаже. Там жили рыба-телескоп, пятни­стые вуалехвосты, четверо меченосцев, и среда: водорослей двигался по дну тритон.

У них с Юриком тоже есть аквариум. Десять огненнЬгх барбусиков. Все десять пламенно люби­ли Юрика, во всяком случае, узнавали и явно предпочитали остальным. И снова Женька с наде­ждой подумала: там, где живет тритон, не может быть СЛИШКОМ плохо.

Общим потоком ребят ее подняло по лестнице на третий этаж и мимо ПРАВИЛ, гласивших:. «Будь активным общественником, хорошим това­рищем, верным другом! Умей сочетать личные ин­тересы с интересами государства! В карман клади только необходимые вещи! Умей стирать, шить и гладить одежды! Закаляй себя! Не кури!»— внесло Женьку в седьмой класс.

Вместе с другой новенькой она встала у доскк тихо и настороженно, как следует вести себя в по­добных обстоятельствах.


  • Ты приходящая?— спрашивает у Женькк другая новенькая.

  • Как это?

  • Ну — в интернате учишься, а спишь и ешь дома,— объяснила девочка.— Я— приходящая!

  • А я не приходящая,— сказала Женька Мысль о тритоне уже не согревала.

Глава 2. «Луизиана»

Сперва все ученики Женьке показались на одно лицо. Только один выделялся — мальчик-африканец. Потом, пока не было учителя, Женька стала приглядываться к каждому, в уме составляя словесные портреты. Так она тренировала память на лица.

Ей память нужна была феноменальная, при­мерно как у бывшего чемпиона мира по шахматам: Алехина. Он потом стал следователем уголовного розыска. Алехин знал в лицо сотни преступников, их клички, «почерк» преступлений, их прошлую преступную жизнь. Женька хотела стать инспекто­ром — таким же, как Алехин.

Первый ряд от окна последняя парта: пол женский, телосложение худое, волосы на голове, на бровях и на ресницах белые, рот большой, угль: рта приподняты, нос большой, носит очки, левь~ глаз дергается, по-видимому, нервный тик...

«Пол женский» звали Шуру Конопихину, рядо с ней никто не сидел, и прежде чем перейти к сл дующей парте, Женька окинула взглядом нарис ванный ею словесный портрет и вдруг поняла, ч приподнятые углы рта означали улыбку, а — нервный тик — самое что ни на есть дружелюбное подмигивание.

Странное это действие — подмигивание, мало изученное. Откуда взялось? Куда уходит корня ми? Оно протягивает ниточку доверия между с вершенно чужими, как бы говоря: «Привет!», « с тобой!», «Держи хвост морковкой!»

Одно дружеское подмигивание может сделать жизнь сносной, наобещать каких-нибудь чудесных в будущем событий. Есть еще подмигивание лю­бовное. Но никогда — что-нибудь плохое.

Женька села за парту с Конопихиной.

Вошел учитель.

Он был в синем пиджаке с металлическими В окно било сентябрьское солнце, солнечные лучи ударили по пуговицам, и а груди у него и на животе так ярко, что потом всю Женькину жизнь учитель возникал в ее памя­ти в ослепительном пуговичном сиянии.

'Мужчина лет сорока двух,— фиксировала Женька,— рост выше среднего, сутулый, нос вы­дающийся, блестящая плешь, под пиджаком но­сит белую водолазку...»


  • Здравствуйте, дети! — сказал Григорий Максович и к учительскому столу зашагал легкой vальчишеской походкой.

Шаги учителя были чуть-чуть с запинкой, как и его слова.

  • Здравствуйте! — гаркнул седьмой «В».

В том, как все это гаркнули, звучала радость встречи с ним, то же и в его «Здравствуйте, дети!» — довольно сильная радость встречи.

  • Не кладите вы так на них свое сердце,— рекомендовала Григорию Максовичу более опыт­ный педагог Оловянникова.— Я на своих клала-клала, а теперь у них чего ни попросишь — ноль зсякого внимания.

  • А я, Галина Семеновна, просто так кладу, бескорыстно! — отвечал Григорий Максович.— Я.— говорит,— Галина Семеновна, мечтаю, чтобы они ВСЕ, когда выросли, стали такими, как мой папа — Макс Соломонович Бакштейн.

Глядя на Григория Максовича, Женька вспом­нила, как прошлой осенью папа, Юрик и она ходили на концерт. Там выступал музыкант — седой, стриженый, с седой бородой, в зеленых вельвето­вых джинсах— с банджо. Он вышел на сцену : говорит:

  • «Луизиана»! Посвящается Ларисе! Я наде­юсь, в зале не так-много Ларис?..

Все смеются, он смеется. Публика, не отрыва­юсь, смотрела на него. И когда он заиграл, запел хриплым голосом, каждый жест, слово встреча­лись восторгом, хохотом, аплодисментами!

Пел он эту «Луизиану», конечно, поразительно. Молодежь, пожилые, какие-то старушки сидят — всем нравится. А от него в зал — энергия, как от аккумулятора, и, главное, удовольствие, которое он сам испытывал от своей игры....

Хотя Григорий Максович, так всем казалось, не играл ни на одном музыкальном инструмен­те. Разве что в детстве на глиняной дудочке окарине.

Дудочку окарину подарил ему его папа. Она была гладкая, покрытая черной блестящей гла­зурью. В ней было десять отверстий— по одному на каждый палец.

Когда Григорий Максович воевал на войне, ду­дочка в бою раскололась надвое.

Женька узнала эту историю и решила: во что бы то ни стало когда-нибудь где угодно раздобыть окарину и подарить ее учителю.

Но окарин почему-то нигде не продавали.

Женька искала ее, искала, у кого только не спрашивала! Окарина, как и вообще все, что слишком уж хочется заполучить, не попадалась и ускользала. Женька не видела ее ни разу и даже понятия не имела, как она выглядит.

Однажды зимой — уже взрослая — Женька шла по Кузнецкому мосту. Скоро Новый год, был вечер, она и сама не знала, каким ветром куда ее несет, пока не добралась до угла Кузнецкого и Неглин­ной.

Она вошла в музыкальный магазин и просто так без всякой цели начала разглядывать ноты, вал­торну, балалайки, губную гармошку... И вдруг уви­дела какую-то штуку — глиняную, шероховатую, величиной с огурец, и в ней было десять отвер­стий— по одному на каждый палец...

В Москве мороз! На елке у «Детского мира» лежал снег. И отовсюду шел пар. Пар вырывался из скрытых щелей на заснеженных газонах, из выхлопных труб автомобилей, валил сквозь сетки кухонных окон пельменной, клубил над лест­ницами подземных переходов... Не прошло и десяти лет, как окарина была у Женьки в кар­мане!

Осталось позвонить Инке, дочке Григория Мак­совича, узнать, в Москве ли он.



  • Привет! Как жизнь?

  • Приходи в гости! Увидишь что-то интерес­ное!

  • А что? — спрашивает Женька.

  • Один музыкальный инструмент, потрясаю­щий, с инкрустацией! Приятель уе^ал в Улан-Удэ, оставил погостить.

И Женька удивилась, как старые знакомые, не видясь, могут настраиваться на одну волну.

  • Щипковый?

  • Еще какой! С двойными струнами. Такой изображали на картинах, где с чубом играет хохол. Никто не знает, как он называется.

  • А ты сходи в музей музыки! — осенило Женьку.

  • Я это всем рекомендую! — сказала Инка.— Но сама была там один раз. Когда папе исполни­лось пятьдесят лет. Я искала везде, хотела пода­рить ему окарину. Это такая дудка,— объясни­ла Инка.— В переводе с итальянского значит «гусь».

  • Я знаю, у меня есть,— сказала Женька.

  • Ну, у тебя, наверное, деревенская, глиня­ная. А я увидела в музее, как они выглядят, пошла в комиссионный магазин старинных музы­кальных инструментов и говорю: «Я из музея. Нам нужны две окарины». И мне раздобыли две настоящие, старинные, венские. И я подарила. Он сразу взял и заиграл. Он вообще с ходу играет на любых музыкальных инструментах.

Глава 3. Ночвос или Белая Дама

Первая ночь в интернате обернулась неожидан­ным пиршеством. Как только погас свет, с шумом распахнулись дверцы тумбочек, и вся спальня — числом пятнадцать человек— повытащила съе­стные припасы и принялась с размахом делить их между собой.

Целый день Женька мужалась и крепилась, хо­тела к ночи дать разгуляться тоске, но как тут ей разгуляться в ликующей атмосфере жеванья и братского дележа?!

Пошел по кругу кочан свежезаквашенной капу­сты, распространялись лук, морковь, чесноки репа, на крыльях неслыханной щедрости с кои- ки на койку перелетали яблоки, сливы, конфеты, карамель с редким вкраплением шоколадных.



  • Возьми бутербродика с колбаской! — сказала Женьке Шура Конопихина.— Держи селедочку!..

Селедочка была с душком, но все ее в охотку смолотили.

Пошли дикие истории.



  • Конопихина, загни!..

Шура Конопихина, при свете дня человек в выс­шей степени малозаметный, брала свое с наступле­нием ночи. Она была первым сказителем спальни и упивалась своей ночной властью над пережива­ниями слушателей. Кто имел ужас и счастье слы­шать Шурины рассказы про Белые Перчатки, Красное Пятно, Зеленые Глаза, Черную Руку, Зо­лотую Ногу, Синюю Розу и Черные Занавески, кто видел ее в эти минуты — в темноте, сидящую на койке, по шею в одеяле,— пусть честно признает: нет в мире повествователя, равного Шуре Конопихиной.

Чем Шура рисковала, Женька поняла, когда ре­шила поведать спальне кое-что из жизни шахма­тиста-криминалиста Алехина. Не успела она про­изнести фамилию, имя и отчество своего кумира, как дверь отворилась и на пороге в тусклом свете уставшей коридорной лампочки обозначилась фи­гура ночного воспитателя.

После Григория Максовича Федор Васильевич Прораков, так звали ночвоса, был вторым взрос­лым в интернате, до глубины души поразившим Женьку.

Но если Григорий Максович являл собой тип людей, которые ни при каких обстоятельствах не ходят грудью вперед, то в случае Федора Василье­вича первостепенную роль играла именно грудь, точнее, головогрудь, поскольку шеи Федор Васи­льевич Прораков практически не имел.

Главная профессия Федора Васильевича была артист оперетты. Только не прима, а хор и корде­балет. В интернате он подрабатывал. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках. Когда ди­ректор Владимир Петрович спросил его:


  • Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?

Федор Васильевич ответил:

  • Я хожу в бархатном пиджаке и белых брю­ках потому, что у меня ничего больше нет.

Однако выданный ему в кастелянной спецхалат Федор Васильевич не надевал. Это навело Влади­мира Петровича, самозабвенно любившего поря­док, на подозрение Федора Васильевича в халат­ном отношении к- делу ночного воспитания.

Подтверждение халатности Владимир Петрович усмотрел также в бороде, которую ночвос Прора­ков холил и причесывал раз в десять минут расче­ской на прямой пробор, что делало его похожим на царя Александра III.

Дореволюционный вид и мелодии прошлых лет, беспрестанно насвистываемые ночвосом, в конце концов так насторожили директора интерната, что в приказном порядке в двадцать четыре часа Вла­димир Петрович велел Проракову бороду сбрить.


  • Я не могу сбрить бороду,— заупрямился Федор Васильевич.— У меня подбородок безволь­ный.

  • Вы столько лет ходите с бородой, может, он у вас вырос! — отрезал Владимир Петрович.

Федор Васильевич подчинился, оставив усики в стиле танго, как у аргентинского бандита. Плюс к усикам на всякий пожарный он резко усилил служебное рвение.

Федор Васильевич и прежде в отношении к вос­питанникам проповедовал крайнюю суровость. Те­перь в него вселился сам черт. От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнару­живая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, он без зазрения совести под­слушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнару­живал говоруна и, торжествуя, обрушивал на его голову наказание трудом.

Так и на этот раз в полутьме он безошибочно взял курс на узкое пространство между кроватя­ми Шуры и Женьки.

Ну-с! — произнес Федор Васильевич первую реплику отработанной пьесы выволочки и оперся рукой о тумбочку.

Марш мыть уборную,— сказал Федор Васи-

льевич Женьке, и она уныло поплелась в туалет. В углу стояли швабры и ведра с тряпками. С горьким чувством Женька завозила шваброй по полу. Мысли одолевали одна печаль- ней ДРУГОЙ- Видели бы родители, как их ненаглядный ребенок темной сентябрьской ночью моет общественный туалет.Однажды ей папа открыл секрет оптимизма.

Во всем,— сказал он,— старайся найти нибудь хорошее. Речь не о вопиющих безобразиях, ты меня понимаешь. Скажем, неохота стоять в очереди за огурцами, думай, что специально ел тут поторчать.

Когда она вернулась, люди спали. И ей приснил­ся сон: чудовище с головой рыбы, телом— почат­ком кукурузы, на перепончатых лапах бегает по дому, как крыса.

Глава 4' Ренессансный человек

Хорошо, когда дома все хорошо.

Тогда ты хоть в интернате, хоть в жерле вулка­на — нигде не пропадешь.

Одного Женькиного приятеля родители так до- оберегали, что он до старости лет шнурки на бо­тинках завязывать не умел. Его этому и не особен­но учили. «Шут с ними, со шнурками,— говаривал его папа.— Зато сын с отцом вместе рядом по жизни пойдут. Чужих-то не напросишься ботинки зашнуровывать!»

А Верка Водовозова — та девочка приходящая, которая спит и ест дома, а учится в интернате, спит и видит, чтобы каким-нибудь образом очу­титься в вечной разлуке с домашними.

Папа у нее, сценарист Давид Георгиевич Водово­зов. Грел Верку по всем швам за малейшую про­винность. Очень уж хотел воспитать ее, как он говорил, настоящим человеком. Причем не про­стым, а ренессансным. То есть личностью всеобъе­млющей широты интересов. Типа Леонардо да Винчи.

В интернат Верке позволили ходить по причине его английского уклона. Мама — тетя Дора, люби­тельница искусств, насильно обучала ее вокалу.

Явное предпочтение тетя Дора отдавала герои­ческой, воинственно подъемной оратории «Иуда- Маккавей». Она аккомпанировала, Верка не по доброй воле исполняла партии хора, а Давид Геор­гиевич пел главную арию Иуды.



  • Я мужчина бурный,— говорил Давид Геор­гиевич.— Если что меня губит, так это темпера­мент.

Хотя его темперамент губил не его, а Верку. Он на невыученные арии, как английский моряк, отвечал кулачной расправой. Ему казалось, что человек Возрождения воспитывается чисто сред­невековыми методами.

  • Всех великих мастеров в детстве галошили,— заявлял Давид Георгиевич.

Жена его, тетя Дора, была музработником в дет­ском саду. Орунья! Ее крика самые крепкие нервы не выдерживали.

  • Как ты смеешь сидеть в моем присут­ствии?! — кричала тетя Дора на Верку.

  • Зачем вы все время шумите? — спрашивали соседи.

  • У меня голос для большой аудитории,— объясняла им тетя Дора.

Знакомых Верке родители выбирали в зависи­мости от интеллекта.

  • Интеллектуально она тебе по щиколотку,— сказал Давид Георгиевич о Шурке Конопихиной, когда та по приглашению Верки явилась к ним в гости на обед. Вторичное приглашение получали только те, кто интеллектуально достигал Верке пояса или плеча.

Верка не была подругой Жени. Она вообще ни­чьей подругой не была. Думала она всегда только о себе. Человек очень бережливый — такой, что ты у него съешь два пирожка и он у тебя ровно два. Никогда тебе ничего не подарит. «Зачем,— говори­ла она,— я буду дарить просто так, когда можно обменяться. Мне папаша за это холку намнет». А если ей было выгодно, прямо скажем, она могла выдать тебя с головой.

Но когда Верка однажды — около ночи — сказа­ла: «Я домой не пойду. Выстрою шалаш и спасусь от холода»,— Женька с Шуркой сдвинули кровати и положили ее спать с собой в серединку. Ей даже вышло теплее всех, если на троих два одеяла, тому, кто посередине, достаются оба.

...— Жень! Шур! — шепчет Верка часа в два ночи.— Боюсь, меня дома укокошат. Давайте моим позвоним?

Телефон в кабинете директора закрыт. Автомат на улице. Пальто заперты в раздевалке. И на тро­их, как было отмечено, два одеяла. Поэтому ренессансный человек, смалодушничав, остался непо­крытым в спальне, а неренессансные — Шура с Женькой — в ночных рубашках, завернутые одеялами, рискуя нарваться на ночвоса, двинули в школьный корпус — к единственному, возможно, незапертому главному входу.

Они. выбрались из интерната. Выпали как из гнезда. Туловища с головой в одеяле, а ноги снару­жи — мерзнут.

Расчерченный белыми линиями асфальт непо­священному казался бы загадочным, как рисунки в пустыне Наска. А это чтоб удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились. Мы строем ходили, мы пели — в хоре, мы жили — стаей, попробуй кого из нас тронь!..

Липы черные, голые, у спальных корпусов вы­ше крыши! Возле одного фонаря листья с ветки не опали, последние держатся, им хватает его тепла.

Окно хлеборезки. Там всегда запах хлеба какой- то волнующий. Машина, которая режет хлеб, ча­сто ломалась, поэтому на дощатом столе всегда наготове длинный нож с пластмассовой синей руч­кой. Нож в хлеборезке — ровесник интерната. Этот же самый нож на дощатом столе — он там и те­перь. И там, над ящиком для горбушек, висел плакат: «Кто хлебушком не дорожит, тот мимо жизни пробежит!» Горбушками народ набивал карманы и ел их на ночь или на прогулке.

Женька несла в кулаке двушку. Что ни говори, а двушка — монета особая. Идешь с ней, напри­мер, по Москве, несешь ее в варежке, и каждый телефон-автомат тебе друг. В любой заходи — в любом — можно услышать знакомый чей-ни­будь, любимый голос. Но не болтать, не рассусоли­вать, а Просто радостно сказать: «Привет! Как жизнь?» — ну что-то в этом духе. А можно даже не звонить. Просто нести в кулаке в теплой варежке и голос, и разговор, и звук звонка в чьем-то милом твоему сердцу доме.

Женька с Шурой забрались в телефонную будку.



  • Давид Георгиевич? Это Женя. Вера в интер­нате. А вы ее сдали бы насовсем! У нас шефы — автобаза, и в тесной дружбе с нами — Московский рыбокомбинат...

Давид Георгиевич молчал. Бывает такое молча­ние — гробовое. Это когда человек прекращает ше­велиться и дышать.

  • У нас есть свой лагерь. Это уголок швейцар­ский,— сказала Женька.— К нам и комиссии при­езжают. «Знаете,— говорят,— что у вас интересно? Входишь на этажи, и туалетами не пахнет».

  • Про комсомол не забудь,— шепчет Шура.

  • Мы поступаем в комсомол,— говорит Жень­ка.— Завтра открытое . комсомольское собрание. Три пункта на повестке. Бой безразличию. Поду­май над вопросом: с чего начинается зрелость? И третье: твоя жизненная позиция. В чем она состоит?

Светофор на перекрестке с зеленого переклю­чился на желтый. Потом он с желтого переклю­чился на красный. Как будто вспыхнул над пере­крестком глаз Давида Георгиевича Водовозова. Трубка стала ледяной. Она отмораживала ухо. И трубка произнесла каким-то слишком тонким голосом:

  • Если у вас, у подкидышей приютских, роди­тели — кукушки, то я от своей Веры не отступ­люсь!

В ту же секунду ночь отодвинула его слова. Это будет разговор назавтра, забытый, запомненный навсегда.

Вполнеба вокруг луны— гало!.. Круги светили страшно ярко, особенно там, где они пересекались. В крошечном огоньке телефонной будки — два бе­лых кулька— одеяла-то в пододеяльниках! — два кокона, две сахарные головы, два белых предве­стника снегопада.

Снег был уже в пути. Им пахло. Слышалось его дыхание. Из телефонной будки Женьке и Шуре виднелась Дорога. В большой мир. В новую жизнь. Такая общая, из-интернатская, у каждого своя. По этой Дороге — что удивительно — шел их одно­классник Рома Репин. И — что удивительно — вел пса терьера. Рома вел черного терьера в старый гараж за помойку.

«Зачем Роме пес? — подумала Женька.— А! Это им для спектакля».

Там в гараже ночвос Прораков ставил со стар­шеклассниками какой-то спектакль.

Достаточно было одного часа, чтобы наступила зима. И точно, в эту ночь выпал первый снег.

Глава 5. День первого снега

Подъем в интернате Женька терпеть не могла. Там в спальнях над дверью привешены динамики. В семь утра в радиорубке врубали бешено жизне­утверждающие песнопения. Первой шла песня про футбольный мяч:



Так случается порой, Если другу туго, Бейся в штангу головой, Но не выдай друга!..

Женька старалась проснуться до песен, стянуть со спинки кровати вещи, сунуть их под одеяло, чтобы согрелись. И там, согретые, под одеялом надеть.

Теперь тебе все, никакие песни нипочем. Лежи себе, что-нибудь вспоминай и смотри, как в окне падает снег.


  • И этот снег на большой перемене трудовик Витя Паничкин Да вы что? — все кричат.— Первый снег! Первый снег всегда стает!

А Паничкин:

  • Это неважно, что стает. Мне, как трудовику, важно трудовое воспитание воспитанника.

У Паничкина на этот счет своя теория: народ здесь хитрый, в интернате, жуликоватый. Здесь можно до бесконечности возиться с дисциплиной, если не развести бурной деятельности. Любую вы­думывай, только не давай людям никакого покоя. Потому что покой — родной брат неорганизован­ности.

Сам — чистый выходец из царства теней, голова будто яблоко на тонкой шее, а сколько в ней бушевало идей по привлечению к трудовому про­цессу! С Витей Паничкиным мы клеили коробки, вязали веники, точили кухонные ножи, унавожи­вали яблони...



  • Ну что, ребята,— говорил Паничкин, намере­ваясь припахать народ,— мосты будем строить или по воде ходить?

Лично Паничкин ничего не вязал, не клеил и не унавоживал. На место использования детского труда он приносил раскладной стул, каким пользу­ются художники на пленэре, раскладывал его, усаживался и давай:

  • Хорош баклуши бить! Избаклушились! — покрикивал Паничкин.— Не замирай! Не уходи в себя! Что ты идешь еле-еле?! Надо бодрей, а ты что?! Идешь, как в штаны наложил!

Снег падал будто сквозь землю, а не на землю. Постепенно он начал под ногами хрустеть, как сухарик.

Все было сплошь в снегу — яблоневый сад и воздух. То ли дышишь воздухом, то ли снегом. И уже неясно, неважно, где это происходит — город какой, что за белая улица, есть только точка на планете с опознавательным знаком: там'на вет­ке шиповника надета коричневая варежка. Там собрались вместе я и мои друзья — убирать пер­вый снег.

Вот основной аккорд празднества: веселье и сво­бода, снег и мы. Григорий Максович говорит, что он с удовольствием бы огородил эту самую точку — наш интернат — здоровенным забором. Забор он подразумевал как границу Вселенной. Вселен­ная — интернат. Здесь жизнь развивается по за­конам добра и справедливости.

Вы ведь какие, он нам говорил всем, что есть у вас, друг с другом поделитесь, не возьмете чужо­го, не бросите в беде.

Но идея забора несовершенна, говорил Григо­рий Максович, рано или поздно вам придется вый­ти в мир, встретиться с другими людьми и уди­виться, что не все на свете такие, как вы.

...ФРЕД-АФРИКАНЕЦ — С КОНОПИХИНОЙ — ЛЕПЯТ СНЕЖНУЮ БАБУ!

Фред — человек таинственный. Его папа рабо­тал в посольстве Кении. А он сам непрерывно пил кока-колу. Бутылками кока-колы Фред каждый понедельник набивал прикроватную тумбочку. Ни­кто ведь понятия не имел, что это за напиток. Все думали, что пиво.

Наш брат — белый ученик — во время уроков чиркал перышком на промокашке рожи да запи­-

сочки, разные каки-маляки. Фред же Отуко по- солидному — на любом уроке — вынимал из парты альбом и в этом увесистом альбоме простым ка­рандашом фирмы «Годест» рисовал голых жен­щин. Только не обычных, а вроде скульптур на постаменте'.

Славный парень — Фред, не жмот, угощал ре­бят жвачкой. Он и вещами не пижонил, носил, как все, что выдавали в кастелянной. И так сидело на нем ладно само по себе неказистое пальто, так был к лицу черный воротник и черная цигейковая ушанка. Особенно когда он во всем этом усаживал­ся в серебристый «мерседес», который привозил их с братом в интернат и увозил обратно в посоль­ство.

...РОМА РЕПИН СГРЕБАЕТ СНЕГ С ЛИСТЬЯ­МИ В СУГРОБЫ!..

У Ромы другая история. Мать Ромы вышла замуж. По анкете. Тогда только начиналась служ­ба знакомств. И там в анкете среди прочих стоял вопрос: «Любите ли вы животных?» Она не любит. И будущий муж не любил. Оба ответили отрица­тельно. На почве нелюбви они и поженились.

А муж плюс к животным органически не пере­варивал детей. И мама Ромы, чтобы в доме был мир, поговорила с сыном, «как мужчина с мужчи­ной». Мужчина Рома учился тогда в третьем клас­се. Мама Роме сказала прямо, что Рома и мама должны расстаться.

Ромин отец Роме, естественно, такого не заяв­лял. Ну, со своей стороны, деликатно давал по­нять, что лучше бы Рома не посещал его в субботу с воскресеньем. То Роме дверь не откроет, то — к ночи— вытурит на улицу. А Ромины пожитки аккуратно — ведь папа Ромы — интеллигентный человек — сложит на лестничной клетке.

С утра пораньше в понедельник придет Репин в интернат, воспитательница его вымоет, выстира­ет все с него, и, счастливый, что кончились суббота с воскресеньем, идет Рома Репин в класс, к своим, на уроки.

Теперь Рома — семиклассник, самостоятельный человек. По выходным спит и столуется у Григо­рия Максовича. Или едет к кому-нибудь из ребят. Это в порядке вещей в интернате.

...ГРУЩУК АЛЕКСЕЙ из десятого класса разгу­ливает праздно, франтоватый и своевольный, сам Витя Паничкин ему не авторитет.

А ВИТЯ-ТО, ПАНИЧКИН! Сидит во дворе на стуле в роскошной ушанке цвета вороньего крыла. Все взрослые надели ушанки, все учителя, дирек­тор Владимир Петрович, потом — Оловянникова по русскому и литературе, художник Роберт Мат­веевич Посядов, Григорий Максович — вышли на улицу в одинаковых шапках, но разных мастей и различной пушности. Как в театре — зима — это вата на сцене и действующие лица в мехах. Все высыпали поглядеть на первый снег.

Четвертый урок у нас — шахматы. Был в интер­нате такой предмет. Вел его Борис Викторович Валетов. Хотя ему больше подошла бы фамилия Слонов или Ферзев, по крайней мере Пешков! Но уж никак не Валетов, поскольку чего Борис Викто­рович на дух не переносил, это когда дети резались в каШахматы для Бориса Викторовича — все. По­груженный в глубокие думы, он постоянно обмоз­говывал либо острый вариант английского начала, либо целесообразность позиции К:3, или разраба­тывал неочевидный план переброски ферзя из центра по вертикали к резиденции неприятельско­го короля.

Поистине чудовищным казалось Борису Викто­ровичу существование людей, которым неинтерес­но, что происходит в мире шахмат. Сам он по этому вопросу взахлеб читал всю выходящую в свет периодику.

У адыгейского народа есть такой обычай: когда человек уходит из жизни, у них принято два или три месяца носить ему на могилу еду. Если бы, не дай Бог, это приключилось с Борисом Викторови­чем, то адыгейцы не менее полугода носили б ему ежемесячник «Шахматы в СССР».

Но неверно думать, будто Борис Викторович так уж односторонне видел жизнь. Когда он был еще совсем неоперившимся юнцом, он имел иное стра­стное увлечение — шашки. Сколько было сомне­ний и тревог, сколько оглядок, метаний и опаски, когда в один прекрасный день он почувствовал, что смысл жизни не в шашках, а в шахматах.

Он очень переменился, легкий и лучезарный, он сделался сумрачен и несловоохотлив. Едва ли можно было считать его одушевленным суще­ством, когда Борис Викторович часами неподвиж­но сидел, вперив взгляд свой куда-то в сторону или в пол.


  • Я решил бросить шашки,— удрученно, при­крыв лицо рукой, сказал он жене, насмерть пере­пуганной случившейся в нем переменой.— Кто-то ведет меня, сметает с шашечной доски, нашепты­вает на ухо: «Борис, твое призванье — шахматы».

Жена заплакала, заподозрив, что заодно с шаш­ками он бросит и семью. Однако Борис Викторович поступил благородно. Он сказал:

  • Не плачь, жена. Семью не брошу. Но я не могу сейчас жить обычной жизнью!

И он прекратил выполнять три святые обязан­ности по дому: бегать в овощной за картошкой, пылесосить персидский ковер и выносить ведро в мусоропровод.

Теперь он счастлив, что остались позади годы колебаний и свершилось его духовное перерожде­ние. Пусть он пока не мастер и пусть пока не кандидат в мастера, но он, как бы это сказать, шахматист-поэт!

Вот Борис Викторович входит в класс: дверь приоткрывается, вплывает — метр на метр — шахматная доска. На ней прицеплены картонные фигуры. Доска тянет за собой фигуру Валетова. Он крепко держится за шахматную доску, рука у него плоская, большая, с татуировкой: «Cogito ergo sum» —- «Мыслю, следовательно, существую».

Он носит старомодный пиджак в талию с чуть расходящимися полами, матерчатые ботинки — все это лоснилось и было довольно затертым. Только ушанка— новехонькая, «соль с перцем», великолепно смотрится на его бурлящей шахмат­ными комбинациями голове.

Она до того ему к лицу, что Борис Викторович Валетов не снимает ее, войдя в класс, как это

водится у джентльменов, не обнажает свою «соль без перца» седую, с залысинами макушку, и — с ходу! — пускается объяснять благородный риск и накал английского начала... Народ попробовал «начало» разыграть. Валетов, тонко различая от­тенки нерадивости, наставил двоек с минусом и ко­лов с плюсом...

А вечером в спальне пошли разговоры. Про шапки. Где и почем их, такие, раздобывают.


  • Может быть, в кастелянной? — спрашивает Женька.

  • Ну да! — говорит Шура.— Я б тогда тоже не прочь.

  • И шубу бы! — говорит Женька.— А то мое пальтишко, оно, конечно, по мне обмялось, но нет в нем, конечно, шика.

  • Да я спросила,— заявляет Шура.— Борис, говорю, Викторович, где ушанку брали?

  • А он?

  • «Бу-бу-бу-бу», что-то невразумительное. Типа того, где брал,— там нету. А я: ну где? А он — бац! — между нами шахматную доску и, не отве­тив, удалился.

Странно, подумала Женька, чокнутая насчет злодейств, чего это он темнит? Не банда ли спеку­лянтов орудует у нее под носом? Не связаны ли спекулянты с сетью разбросанных по миру брако­ньеров? Из чего шапки? Канадский волк? Бразиль­ский тушкан? Камышовый кот? Вдруг это звери, исчезающие с лица Земли?..

Бессловесное появление Проракова прервало разговоры о шапках.

Так кончился день, в котором выпал первый снег. А снега к ночи и след простыл. Стаял.


следующая страница >>
Смотрите также:
Первая кто слимонил ушанку? Глава 1 Рукиушиголова
467.13kb.
2 стр.
Книга первая часть первая досократики глава I. Возникновение греческой цивилизации глава II. Милетская школа
11411.51kb.
78 стр.
Поэма Виктория Первая глава FutXitFanKom Виктория Первая глава
320.41kb.
1 стр.
Книга Первая Перевод с санскрита Посовой Т. К. Глава I слава досточтимому Ганеше!
1339.15kb.
9 стр.
Книга Иисуса Навина 1 Глава 1 1 Глава 2 2 Глава 3 3 Глава 4 4 Глава 5 5 Глава 6 5 Глава 7 7 Глава 8 8
525.38kb.
10 стр.
Книга первая содержит натуральную магию глава первая план всей работы
1452.2kb.
30 стр.
Книга первая петровская коса Глава первая
8053.99kb.
37 стр.
Книга Притчи Соломона 1 Глава 1 2 Глава 2 2 Глава 3 3 Глава 4 4 Глава 5 5 Глава 6 5 Глава 7 6 Глава 8 7
474.69kb.
9 стр.
Книга первая. Праведник · Глава первая. Шарль Мириэль
6999.94kb.
46 стр.
Книга первая содержит натуральную магию глава первая план всей работы
2469.97kb.
15 стр.
Книга первая. Первопричины глава Первая. Бог
5043.6kb.
26 стр.
Книга 41 На волю из родных краев 41 Глава первая. 41 Лифт к затворницам 41 Глава вторая. 49 Башмачная гирлянда 49
15515.07kb.
157 стр.